Неточные совпадения
Налево от
двери стояли ширмы, за ширмами — кровать, столик, шкафчик, уставленный лекарствами, и
большое кресло, на котором дремал доктор; подле кровати стояла молодая, очень белокурая, замечательной красоты девушка, в
белом утреннем капоте, и, немного засучив рукава, прикладывала лед к голове maman, которую не было видно в эту минуту.
А в маленькой задней комнатке, на
большом сундуке, сидела, в голубой душегрейке [Женская теплая кофта, обычно без рукавов, со сборками по талии.] и с наброшенным
белым платком на темных волосах, молодая женщина, Фенечка, и то прислушивалась, то дремала, то посматривала на растворенную
дверь, из-за которой виднелась детская кроватка и слышалось ровное дыхание спящего ребенка.
В
большой комнате на крашеном полу крестообразно лежали темные ковровые дорожки, стояли кривоногие старинные стулья, два таких же стола; на одном из них бронзовый медведь держал в лапах стержень лампы; на другом возвышался черный музыкальный ящик; около стены, у
двери, прижалась фисгармония, в углу — пестрая печь кузнецовских изразцов, рядом с печью —
белые двери...
— Это — ее! — сказала Дуняша. — Очень богатая, — шепнула она, отворяя тяжелую
дверь в магазин, тесно набитый церковной утварью. Ослепительно сверкало серебро подсвечников, сияли золоченые дарохранильницы за стеклами шкафа, с потолка свешивались кадила; в
белом и желтом блеске стояла
большая женщина, туго затянутая в черный шелк.
Белые двери привели в небольшую комнату с окнами на улицу и в сад. Здесь жила женщина. В углу, в цветах, помещалось на мольберте
большое зеркало без рамы, — его сверху обнимал коричневыми лапами деревянный дракон. У стола — три глубоких кресла, за
дверью — широкая тахта со множеством разноцветных подушек, над нею, на стене, — дорогой шелковый ковер, дальше — шкаф, тесно набитый книгами, рядом с ним — хорошая копия с картины Нестерова «У колдуна».
Нехлюдов уже хотел пройти в первую
дверь, когда из другой
двери, согнувшись, с веником в руке, которым она подвигала к печке
большую кучу сора и пыли, вышла Маслова. Она была в
белой кофте, подтыканной юбке и чулках. Голова ее по самые брови была от пыли повязана
белым платком. Увидав Нехлюдова, она разогнулась и, вся красная и оживленная, положила веник и, обтерев руки об юбку, прямо остановилась перед ним.
Дверь тихонько растворилась, и я увидал женщину лет двадцати, высокую и стройную, с цыганским смуглым лицом, изжелта-карими глазами и черною как смоль косою;
большие белые зубы так и сверкали из-под полных и красных губ. На ней было
белое платье; голубая шаль, заколотая у самого горла золотой булавкой, прикрывала до половины ее тонкие, породистые руки. Она шагнула раза два с застенчивой неловкостью дикарки, остановилась и потупилась.
В это время
дверь одного из шалашей отворилась, и старушка в
белом чепце, опрятно и чопорно одетая, показалась у порога. «Полно тебе, Степка, — сказала она сердито, — барин почивает, а ты знай горланишь; нет у вас ни совести, ни жалости». — «Виноват, Егоровна, — отвечал Степка, — ладно,
больше не буду, пусть он себе, наш батюшка, почивает да выздоравливает». Старушка ушла, а Степка стал расхаживать по валу.
…Я ждал ее
больше получаса… Все было тихо в доме, я мог слышать оханье и кашель старика, его медленный говор, передвиганье какого-то стола… Хмельной слуга приготовлял, посвистывая, на залавке в передней свою постель, выругался и через минуту захрапел… Тяжелая ступня горничной, выходившей из спальной, была последним звуком… Потом тишина, стон больного и опять тишина… вдруг шелест, скрыпнул пол, легкие шаги — и
белая блуза мелькнула в
дверях…
Старинные кресла и диван светлого березового выплавка, с подушками из шерстяной материи бирюзового цвета, такого же цвета занавеси на окнах и
дверях; той же березы письменный столик с туалетом и кроватка, закрытая
белым покрывалом, да несколько растений на окнах и
больше ровно ничего не было в этой комнатке, а между тем всем она казалась необыкновенно полным и комфортабельным покоем.
Герой мой оделся франтом и, сев в покойный возок, поехал в собрание. Устроено оно было в трактирном заведении города; главная танцевальная зала была довольно
большая и холодноватая; музыка стояла в передней и, когда Вихров приехал, играла галоп. У самых
дверей его встретил, в черном фраке, в
белом жилете и во всех своих крестах и медалях, старик Захаревский. Он нарочно на этот раз взялся быть дежурным старшиной.
Помню такой случай: из конторы богатой фирмы Бордевиль украли двадцатипудовый несгораемый шкаф с
большими деньгами. Кража, выходящая из ряда обыкновенных: взломали
двери и увезли шкаф из Столешникова переулка — самого людного места — в августе месяце среди
белого дня. Полицию поставили на ноги, сыскнушка разослала агентов повсюду, дело вел знаменитый в то время следователь по особо важным делам Кейзер, который впоследствии вел расследование событий Ходынки, где нам пришлось опять с ним встретиться.
Сверх того, Савелий умел подводить
белые двери под слоновую кость, что тогда было в
большой моде.
В
большой кремлевской палате, окруженный всем блеском царского величия, Иван Васильевич сидел на престоле в Мономаховой шапке, в золотой рясе, украшенной образами и дорогими каменьями. По правую его руку стоял царевич Федор, по левую Борис Годунов. Вокруг престола и
дверей размещены были рынды, в
белых атласных кафтанах, шитых серебром, с узорными топорами на плечах. Вся палата была наполнена князьями и боярами.
Но она, увидев нас, неслышно вошедших по устилающим покои пушистым коврам немедленно при явлении нашем оставила свою музыку и бросилась с несколько звериною, проворною ухваткой в смежный покой,
двери коего завешены
большою занавесью
белого атласа, по которому вышиты цветными шелками разные китайские фигурки.
В
дверях комнаты показался Элдар с чем-то
большим белым через плечо и с шашкой в руке. Хаджи-Мурат поманил его, и Элдар подошел своими
большими шагами к Хаджи-Мурату и подал ему
белую бурку и шашку. Хаджи-Мурат встал, взял бурку и, перекинув ее через руку, подал Марье Дмитриевне, что-то сказав переводчику. Переводчик сказал...
Войдя наверх, Илья остановился у
двери большой комнаты, среди неё, под тяжёлой лампой, опускавшейся с потолка, стоял круглый стол с огромным самоваром на нём. Вокруг стола сидел хозяин с женой и дочерями, — все три девочки были на голову ниже одна другой, волосы у всех рыжие, и
белая кожа на их длинных лицах была густо усеяна веснушками. Когда Илья вошёл, они плотно придвинулись одна к другой и со страхом уставились на него тремя парами голубых глаз.
Не успел он взяться за ручку, как
дверь сама отворилась и ему предстала Дорушка, в
белом пеньюаре и в
больших теплых вязаных сапогах. В одной руке она держала свечку, а другою опиралась на палочку.
Она сама гораздо бы
больше желала, чтобы князь бывал у них, а то, как она ни вооружалась стоическим спокойствием, но все-таки ей ужасно тяжело и стыдно было середь
белого дня приходить в Роше-де-Канкаль. Ей казалось, что она на каждом шагу может встретить кого-нибудь из знакомых, который увидит, куда она идет; что швейцар, отворяя ей
дверь, как-то двусмысленно или почти с презрением взглядывал на нее; что молодые официанты, стоящие в коридоре, при проходе ее именно о ней и перешептывались.
Около торта размещались принесенные сегодня пастором: немецкая библия в зеленом переплете с золотым обрезом;
большой красный дорогой стакан с гравированным видом Мюнхена и на нем, на
белой ниточке, чья-то карточка; рабочая корзиночка с бумажкою, на которой было написано «Клара Шперлинг», и, наконец, необыкновенно искусно сделанный швейцарский домик с слюдовыми окнами, балкончиками,
дверьми, загородями и камнями на крыше.
Как только ушел смотритель, Настя бросилась к окну, потом к
двери, потом опять к окну. Она хотела что-то увидеть из окна, но из него ничего не было видно, кроме острожной стены, расстилающегося за нею
белого снежного поля и ракиток
большой дороги, по которой они недавно шли с Степаном, спеша в обетованное место, где, по слухам, люди живут без паспортов. С каждым шумом у
двери Настя вскакивала и встречала входившего словами: «Вот я, вот! Это за мною? Это мое дитя там?» Но это все было не за нею.
Отворилась
дверь в маленький залец, и выступила из передней Настя и рядом с ней опять страшно размасленный Григорий. Поезжане стали за ними. В руках у Насти была
белая каменная тарелка, которую ей подали в передней прежние подруги, и на этой тарелке лежали ее дары. Григорий держал под одною рукою
большого глинистого гусака, а под другою такого же пера гусыню.
Мы встали и пошли бродить по комнатам. В конце анфилады их широкая
дверь вела в зал, назначенный для танцев. Желтые шелковые занавески на окнах и расписанный потолок, ряды венских стульев по стенам, в углу залы
большая белая ниша в форме раковины, где сидел оркестр из пятнадцати человек. Женщины, по
большей части обнявшись, парами ходили по зале; мужчины сидели по стенам и наблюдали их. Музыканты настраивали инструменты. Лицо первой скрипки показалось мне немного знакомым.
Ничипоренко поскорее схватил с себя синие консервы, которые надел в дорогу для придания
большей серьезности своему лицу, и едва он снял очки, как его простым, не заслоненным стеклами глазам представился небольшой чистенький домик с
дверями, украшенными изображением чайника, графина, рюмок и чайных чашек. Вверху над карнизом домика была вывеска: «
Белая харчевня».
Нечего греха таить, что мы постоянно были впроголодь. В воскресенье после обеда входная
дверь с улицы в залу растворялась, и рослая, краснощекая и в кружок остриженная белокурая чухонка вступала с двумя полными корзинами печенья от соседнего хлебника Шлейхера. Чего тут ни было, начиная с простых
белых или сдобных хлебов и кренделей до лакомых пряников, которыми Шлейхер славился и гордился. Были они
большею частию в форме темно-красных сердец.
Из рядов выходит черномазый, лохматый, сумрачный фотограф. Вместе с ним Пикколо быстро укрепляет и натягивает в выходных
дверях большую белую влажную простыню. Фотограф садится с фонарем посредине манежа и, накрывшись черным покрывалом, зажигает ацетиленовую горелку. Газ притушивается почти до отказа. Экран ярко освещен, а по нему бродят какие-то нелепые, смутные очертания. Наконец раздается голос Пикколо, невидимого в темноте...
По случаю дифтерита вся прислуга еще с утра была выслана из дому. Кирилов, как был, без сюртука, в расстегнутой жилетке, не вытирая мокрого лица и рук, обожженных карболкой, пошел сам отворять
дверь. В передней было темно, и в человеке, который вошел, можно было различить только средний рост,
белое кашне и
большое, чрезвычайно бледное лицо, такое бледное, что, казалось, от появления этого лица в передней стало светлее…
С чувством человека, спасающегося от погони, он с силой захлопнул за собой
дверь кухни и увидел Наташу, неподвижно сидевшую на широкой лавке, в ногах у своего сынишки, который по самое горло был укутан рваной шубкой, и только его
большие и черные, как и у матери, глаза с беспокойством таращились на нее. Голова ее была опущена, и сквозь располосованную красную кофту
белела высокая грудь, но Наташа точно не чувствовала стыда и не закрывала ее, хотя глаза ее были обращены прямо на вошедшего.
Медвежонок поселился у меня и в течение целого дня забавлял публику, как
больших, так и маленьких. Он так забавно кувыркался, все желал видеть и везде лез. Особенно его занимали
двери. Подковыляет, запустит лапу и начинает отворять. Если
дверь не отворялась, он начинал забавно сердиться, ворчал и принимался грызть дерево своими острыми, как
белые гвоздики, зубами.
И так далее. Одним словом, этот господин самым грубейшим образом отвел меня в мою комнату и чуть сам не уложил в постель. Я и не спорил: зачем? Надо сказать, что в эту минуту он Мне очень мало нравился. Мне было даже приятно, что он уходит, но вдруг у самой
двери он обернулся и, сделав шаг, резко протянул ко Мне обе свои
белые большие руки. И прошептал...
Пелагея заморгала всем лицом и заревела… Унтер взял со стола
большой хлеб, стал рядом с нянькой и начал благословлять. Извозчик подошел к унтеру, бухнул перед ним поклон и чмокнул его в руку. То же самое сделал он и перед Аксиньей. Пелагея машинально следовала за ним и тоже бухала поклоны. Наконец отворилась наружная
дверь, в кухню пахнул
белый туман, и вся публика с шумом двинулась из кухни на двор.
На тихой Старо-Дворянской улице серел широкий дом с
большими окнами. Густые ясени через забор сада раскинули над тротуаром темный навес. Варвара Васильевна позвонила. Вошли в прихожую. В
дверях залы появилась молодая дама в светлой блузе —
белая и полная, с красивыми синими глазами.
Был десятый час утра. Дул холодный, сырой ветер, тающий снег с шорохом падал на землю. Приемный покой N-ской больницы был битком набит больными. Мокрые и иззябшие, они сидели на скамейках, стояли у стен; в
большом камине пылал огонь, но было холодно от постоянно отворявшихся
дверей. Служители в
белых халатах подходили к вновь прибывшим больным и совали им под мышки градусники.
Аксинья отворила ей
дверь в
большую низковатую комнату с тремя окнами. Свет сквозь полосатые шторы ровно обливал ее. Воздух стоял в ней спертый. Окна боялись отпирать. Хорошая рядская мебель в чехлах занимала две стены в жесткой симметрии: диван, стол, два кресла. В простенках узкие бронзовые зеркала. На стенах олеографии в рамах. Чистота отзывалась раскольничьим домом. Крашеный пол так и блестел. По нем от одной
двери к другой шли
белые половики. На окнах цветы и бутыли с красным уксусом.
Воротившись с каникул осенью, мы, по старой привычке, спешили в читальню, открывали
дверь и в изумлении останавливались: вместо читальни был
большой, великолепно оборудованный… ватерклозет! Кафельный пол,
белые писсуары, желтые
двери уютных каюток. Нужно же было придумать! Ходила острота, что в Петербургском университете произошли две соответственных перемены: вместо Андреевского — Владиславлев и вместо читальни — ватерклозет.
Вправо с галереи проход, отделанный старинными «сенями» с деревянной обшивкой, вел к кабинету Евлампия Григорьевича. Перед
дверьми прохаживался его камердинер Викентий, доверенный человек, бывший крепостной из дома князей Курбатовых. Викентий — седой старик, бритый, немного сутуловатый, смотрит начальником отделения;
белый галстук носит по-старинному — из
большой косынки.
Черные глаза,
большие, маслянистые, совсем испанский овал лица, смуглого, но с нежным румянцем, яркие губы,
белые атласные плечи, золотые стрелы в густой косе; огненное платье с корсажем, обшитым черными кружевами, выступало перед ним на фоне боковой
двери в ту комнату, где приготовлен был рояль для тапера.
Фабрикант Фролов, красивый брюнет с круглой бородкой и с мягким, бархатным выражением глаз, и его поверенный, адвокат Альмер, пожилой мужчина, с
большой жесткой головой, кутили в одной из общих зал загородного ресторана. Оба они приехали в ресторан прямо с бала, а потому были во фраках и в
белых галстуках. Кроме них и лакеев у
дверей, в зале не было ни души: по приказанию Фролова никого не впускали.
Лакей исчез. Через минуту в
дверях появился высокий, худой старик, с гладко выбритым лицом в длиннополом сюртуке немецкого покроя, чисто
белой манишке с огромным черным галстуком. Вся фигура его и выражение лица с правильными, почти красивыми чертами дышали почтительностью, но не переходящей в подобострастие, а скорее смягчаемой сознанием собственного достоинства. Его
большие, умные серые глаза были устремлены почти в упор на генеральшу.
Он вошел в
дверь неслышными шагами, точно будто на нем были туфли или валенки. Старик, среднего роста, смотрел еще довольно бодро, брился, но волосы, густые и курчавые, получили желтоватый отлив
большой старости. На нем просторно сидело длинное пальто, вроде халата, опрятное, и шея была повязана
белым платком.